|
X |
Ницшевский Заратустра говорит ученикам своим: "Дабы никто не мог заглянуть в мою глубину и узнать мою последнюю волю, я изобрел себе долгое и светлое молчание. Много умных людей видал я: они закрывали свои лица и мутили свою воду, дабы ничей взгляд не мог насквозь увидеть их. Но к ним приходили более умные и недоверчивые разгадчики и вылавливали у них наилучше скрытую рыбу... Светлые, смелые, прозрачные люди - самые умные молчальники: ибо так глубоко дно их, что и самая прозрачная вода не выдает их". Сам Ницше не был таким умным молчальником: он мутил свою воду; но к гр. Толстому эти слова могут быть применены целиком. Он - светел, прозрачен, смел, - кто может думать, что нужно еще спускаться на дно его души, и что на этом дне живут чудовища? Он и сам любит называть свою жизнь "исключительно счастливой в мирском смысле". И когда в молодости читаешь его произведения, с какой радостью глядишь на эту светлую, ясную, прозрачную глубину! Кажется, что гр. Толстой все знает и понимает, кажется, что смущающая людей загадочность и противоречивость жизни - только соблазнительная приманка для человека, а непрочность всего существующего - только обманчивая видимость. Непрочность - для гр. Толстого нет такого слова. Вспомните, например, эпилог к "Войне и миру". Разве есть такие сомнения, которые не были бы разрешены в уютной столовой Николая Ростова, за чайным столом, собравшимися вместе довольными и радостными членами большой семьи? Правда, Пьер привез из Петербурга горсточку идей, грозящих как будто нарушить мирное благоденствие обитателей Лысых гор. Но гр. Толстой ведь отказался писать "Декабристов", а написал "Войну и мир". Декабристы, вслед за Андреем Болконским, выпровожены в область Ding an sich, куда, по теории Канта, и полагается направлять все антиномии человеческого сознания. А для жизни оставлены априорные суждения, выразителем которых избирается наиболее подходящий для таких дел человек - Николай Ростов. Угодно ли вам послушать язык априорности. Пьер Безухов, шамкая и шепелявя, начинает рассказывать что-то о своих петербургских сношениях. "В судах воровство, в армии - одна палка: шагистика, поселение - мучат народ, просвещение душат. Что молодо, честно - то губят! Все видят, что это не может так долго идти. Все слишком натянуто - и скоро лопнет, - говорил Пьер (как с тех пор, как существуют правительства, вглядевшись в действия какого бы то ни было правительства, всегда говорят люди)". Это, вы понимаете, речи скептицизма Юма. Дайте им простор, - и все усилия, потраченные на "Войну и мир", окажутся потраченными даром. Необходимо, значит, изменить направление разговора. И вот, слово предоставляется Николаю Ростову. В качестве человека априорного он доказательств не любит и уважает лишь всеобщность и необходимость. Он так прямо и заявляет Пьеру: "Доказать я тебе не могу. Ты говоришь, что у нас все скверно; я этого не вижу... И вели мне Аракчеев идти на вас (т. е. на Пьера с его петербургскими друзьями) с эскадроном и рубить - ни на секунду не задумаюсь и пойду"... Не правда ли, чудесно сказано?! Да разве, в самом деле, Пьеру возможно что-нибудь доказать? И затем, разве Кант не прав, разве нам можно существовать без априорных суждений, т. е. без таких, которые поддерживаются не учеными соображениями, всегда противоречивыми и неустойчивыми, а силой, никогда себе не изменяющей, иначе говоря - необходимостью? Граф Толстой незадолго до "Войны и мира" проделал целый ряд опытов с "совестью", не кантово-ростовской совестью, имеющей принципы, а со своей собственной совестью гениального человека. Вы знаете, что из этого вышло: не только априорных - почти никаких суждений не осталось. А как жить человеку без суждений, без убеждений? Великий писатель земли русской увидел, наконец, как рождаются убеждения и понял, какое великое преимущество имеют Ростовы пред Болконским. Болконского и жить оставить нельзя. Куда с ним денешься? А Ростов - хоть сто лет жизни ему дай, не заведет тебя на неизвестный, ложный путь ("неизвестный" и "ложный" в данном случае, как известно, синонимы). И посмотрите, какое глубокое уважение питает гр. Толстой к Ростову. "Долго, - рассказывает он нам, - после его (Николая) смерти в народе хранилась набожная память о его управлении". Набожная память! Долго хранилась! Пересмотрите все, что писал гр. Толстой: ни об одном из своих героев он не говорил с таким чувством благодарности и умиления. Но за что же, - спросите вы. Чем заслужил этот обыкновенный человек такую признательность? А вот именно своей обыкновенностью: Ростов знал, как жить, и был потому всегда тверд. Во всю же свою писательскую деятельность гр. Толстой ничего так не ценил, как определенное знание и твердость, ибо у себя не находил ни того, ни другого. Он мог только подражать Ростову и, само собою разумеется, был принужден расточать хвалу своему высокому образцу. Эта "набожная память", как и весь эпилог к "Войне и миру" - дерзкий, сознательно дерзкий вызов, брошенный гр. Толстым всем образованным людям, всей, если хотите, совести нашего времени. И именно сознательный вызов: гр. Толстой понимал, слишком хорошо понимал, чт? он делает. "Я преклоняюсь пред Ростовым, а не пред Пушкиным или Шекспиром, и открыто всем заявляю это" - вот смысл эпилога к "Войне и миру". Заметьте, что в эпоху яснополянских журналов и первых своих литературно-публицистических опытов, когда тоже отрицались Шекспир и Пушкин, им, по крайней мере, противоставлялся не интеллигентный же помещик, а весь русский народ. Это еще не казалось столь странным. Русский народ все же большая "идея", ковер-самолет, на котором не один читатель или писатель совершал свое заоблачное путешествие. Но Ростов - ведь в нем ничего даже похожего на идею нет; это - чистейшая материя, косность, неподвижность. И к нему решиться применить эпитет "набожная память"! Как только после этого могли поверить, что гр. Толстой наивен, невинен, что его глубина прозрачна и его дно видно?! Видно, у Достоевского чутье было лучше, чем у других читателей гр. Толстого: "Анна Каренина" - совсем не невинная вещь...
|
|
После спора Пьера с Николаем, гр. Толстой вводит нас еще на несколько минут в спальни своих счастливых пар. В спальнях разговоры у гр. Толстого ведутся совсем на особый манер. Супруги так хорошо сжились меж собой, так близки, так связаны, что понимают один другого с полуслова, с намека. Там только улавливается основная мелодия семейного счастья: "Wir treiben jezt Familiengl?ck, was h?her lockt, das ist vom ?bel". Ho гр. Толстой опять-таки чуть ли не набожно рисует всю эту идиллию. "Пусть себе Шекспиры изображают трагедию - я же ничего подобного не хочу знать" - может быть, у него была такая мысль, когда он провожал в спальни свои пары. Но открыто он этого не сказал. Открыто устраивается торжественный апофеоз этому семейному счастью, признающему, что все "более высокое" происходит от дьявола. Впрочем, одна капля иронии есть в этом апофеозе - гр. Толстой не удержался. Но, увы! Ирония относится не к Ростову, а к Пьеру, и не по поводу его семейных, домашних дел, а по поводу петербургских замыслов. Но и то ирония чуть-чуть заметна: всего два раза, словно невзначай, брошено по адресу Пьера словечко "самодовольство"...
|
|
В спальне же Ростовых - все чудесно. Графиня Марья дает читать мужу благочестивую литературу своего сочинения, и муж, читая дневник жены, сознает свое ничтожество пред ее душевной высотой. Сверх того, графиня Марья по поводу спора Пьера с Николаем предлагает в защиту априорности новый аргумент, который с удовольствием принимается Николаем, несмотря на то, что, собственно говоря, ему никакие аргументы не нужны и что именно в этом его высшее качество... Графиня Марья говорит: "По-моему, ты совершенно прав. Я так и сказала Наташе. Пьер говорит, что все страдают, мучаются, развращаются и что наш долг - помочь бедным. Разумеется (это "разумеется" великолепно!), он прав, - говорила княжна Марья; но он забывает, что у нас есть другие обязанности ближе, которые сам Бог указал нам, и что мы можем рисковать собой, а не детьми". Вот как пишется история! Но это еще не все. Априорный человек, ухватившись за аргумент графини Марьи, сразу от детей переходит к разговорам о делах, имении, выкупах, платежах, о своем богатстве. Графине Марье такой переход показался неестественно резким: "ей так хотелось сказать ему (мужу), что не о едином хлебе будет сыт человек, что он слишком много приписывает важности этим делам (подчеркнуто у гр. Толстого), но она знала, что этого говорить не нужно и бесполезно. Она только взяла его за руку и поцеловала. Он принял этот жест за одобрение и подтверждение его мыслей"... Не правда ли, какая чудесная дерзость?! Укажите, кто из писателей, кроме гр. Толстого, смел так открыто играть в такую опасную игру! Графиня Марья, "всегда стремившаяся к бесконечному, вечному и совершенному", как ни в чем не бывало соглашается на самое крайнее лицемерие, как только инстинкт подсказывает ей, что грозит опасность прочности ее "духовного" союза с мужем. Ведь еще шаг, и лицемерие возводится в закон, в закон - страшно сказать - совести. Если хотите - никакого шага больше не нужно, он уже сделан в словах графини Марьи. Но, что любопытнее всего, гр. Толстой и виду не подает, что понимает, через какую пропасть он только что перескочил. Он по обыкновению ясен, светел, прозрачен.
|
|
Какую бы "психологию" сделал из этого Достоевский! Но гр. Толстой уже искушен. Он знает, что каждый раз, когда приближается антиномия, нужно делать святое, невинное, детски простодушное лицо, - иначе прощай навсегда всякие априори, всеобщность, необходимость, прочность, почва, устои!.. И нет равного ему в этом дипломатическом искусстве. Тут, может быть, сказывается "порода", происхождение - десяток поколений "служивших" предков, всегда нуждавшихся в парадном лице... Гр. Толстой таким способом достигает двойной цели: он сказал "правду" - и правда не подорвала жизни. До гр. Толстого идеализм не знал таких тонких приемов. Ему для своих эффектов всегда требовалась и грубая ложь, и "горячее" чувство, и красноречие, и мишура, и даже лубочные краски.
|
|
Если бы Достоевский вспомнил эпилог к "Войне и миру", он бы понял, что сердиться на Левина за его безучастное отношение к бедствиям славян есть анахронизм. Сердиться нужно было раньше - за "Войну и мир". Если же "Война и мир" принята, то приходится принять и "Анну Каренину", целиком, без всяких ограничений, с последней частью. Ведь в сущности и славянские дела - большая путаница. В них скрывается одна из антиномий - убивать или не убивать. Так отчего бы не отнести их к Ding an sich? Отчего бы не предоставить их, как предлагает Левин, в исключительное ведение правительства, памятуя пример предков, передавших все дела правления нарочито призванным заморским князьям?
|
|
Вся деятельность гр. Толстого, включая его последние философски-публицистические статьи и даже роман "Воскресение" (одно из немногих, почти единственное относительно неудачное его произведение - в нем гр. Толстой словно собирает крохи от своего собственного, когда-то роскошного стола), не выходит за пределы указанной мною задачи. Он во что бы то ни стало хочет приручить тех бешеных зверей, которые называются иностранными словами "скептицизм" и "пессимизм". Он не скрывает их от наших глаз, но держит в крепчайших и надежнейших на вид клетках, так что и самый недоверчивый человек начинает их считать не опасными, навеки усмиренными. Последняя формула гр. Толстого, которой подводится итог всей его неустанной многолетней борьбе, и которую он особенно торжественно возвестил в своей книге "Что такое искусство", гласит: "добро, братская любовь - есть Бог". Говорить о ней здесь я не буду, так как имел случай в другом месте подробно объяснить ее смысл и значение.1 Я хочу только напомнить, что и это "убеждение", которое, по настойчивому уверению гр. Толстого, имеет своими родителями чистейший разум и правдивую совесть, совсем не такого уж благородного происхождения. Его породил все тот же страх пред Ding an sich, все то же стихийное почти стремление "назад к Канту" (как еще недавно восклицали хором представители новейшей немецкой философии), в силу которых выпроваживался князь Андрей, возвеличивался Ростов, поэтизировалась княжна Марья и т. д. Оттого-то, как мы увидим ниже, положение, представляемое гр. Толстым как величайшая и возвышеннейшая истина, могло казаться кощунственной, безобразной и отвратительной ложью Достоевскому.
|
|
|
|
1 "Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше".
|
|
|